Размер:
AAA
Цвет: CCC
Изображения Вкл.Выкл.
Обычная версия сайта

«Человеческое в цифровую эпоху: зачем нам филологи сегодня?». Интервью с Павлом Алексеевым

Самый молодой профессор Горно-Алтайского государственного университета, доктор филологических наук, приглашённый профессор парижской École Normale Supérieure и Гентского университета, лектор университета Цинхуа в Пекине и Самаркандского государственного университета. Павел Викторович Алексеев — человек, который доказал: из алтайского села можно шагнуть в аудитории лучших вузов мира и говорить с их студентами на равных. Мы поговорили о французских «нормальенах», которые запросто могут поспорить с профессором, о пожаре в Нотр-Даме, вспыхнувшем ровно накануне его отъезда из Парижа, о европейских профессорах, которые приезжают в Сибирь и первым делом просят: «Найдите нам шамана!» — и о том, почему филолог — это не зануда с учебником, а «фермент, без которого общество зачахнет».

— Павел Викторович, я знаю, что вы родом из Горно-Алтайска, но заканчивали школу в селе Алтайского края, обучаясь в классе с математическим уклоном. Наверняка собирались стать инженером? В какой момент русская литература перехватила штурвал?

— Мысль стать инженером у меня действительно была. Выпускной экзамен по физике сдал на пятёрку — рассказывал про p-n-переход в транзисторах, как сейчас помню. Но в математический класс я пошёл не столько из-за любви к абстрактной математике, сколько потому, что туда отбирали наиболее сильных ребят. Мне больше нравилась физика — она конкретная. Я любил паять, собирать схемы из транзисторов, резисторов и конденсаторов, которые доставал из старой техники.

Но больше всего мне нравилась литература. Где-то с шестого класса я «подсел» на чтение и уже не останавливался. Заканчивал одну книжку — и сразу бежал в библиотеку за следующей. Это были приключения, история, потом фантастика. Я до сих пор люблю научную фантастику, сейчас слушаю её в машине, когда нет времени читать. Начал писать свои стихи, прозу. Так что приход на филфак был логичным.

Думаю, к гуманитарному направлению меня склонила бабушка. Она была учительницей начальных классов в школе им. Г.К. Жукова, очень требовательная, научила меня читать совсем маленьким, мы много пели с ней песенок, читали, учили наизусть. Во мне физик не умер: я продолжаю интересоваться научно-популярной литературой по физике, биологии, антропологии, археологии, химии. Мне важно быть в курсе того, что происходит в других науках. А моя профессия всё равно связана с текстами.

— У вас было много книг в детстве? Какая книга с тех времён до сих пор стоит перед глазами? За что вы ей благодарны?

— Как ни странно, это «Гаргантюа и Пантагрюэль» Франсуа Рабле. Ключевой французский писатель-гуманист эпохи Возрождения. Мне вообще нравится Возрождение — после тёмных веков Средневековья это было самое то. Когда я заканчивал одиннадцатый класс, нужно было писать выпускное сочинение. Я сказал, что буду писать по Рабле — произведению, которое вообще не входит в школьную программу. На меня, конечно, округлили глаза. Но я настоял на своём — и написал. Эта книга поразила меня своим бойким, динамичным языком, юмором, насмешкой над глупостями, которыми люди любят забивать себе голову. До сих пор «Гаргантюа и Пантагрюэль» стоит у меня прямо в центре книжной полки. Я её периодически листаю.

— «Самый молодой профессор ГАГУ» — звучит гордо. Расскажите: это результат гениального плана или жизнь сама как-то закрутила, а вы просто не сопротивлялись?

— Это результат большого чуда — того, что нам в своё время удалось стать частью научной жизни Томского государственного университета, кафедры русской и зарубежной литературы. Александр Сергеевич Янушкевич и Ольга Борисовна Лебедева, которая стала моим научным руководителем на всю жизнь, — это профессора мирового уровня. Кафедра, которая не побоялась начать подготовку двадцатитомного полного собрания сочинений и писем Василия Андреевича Жуковского. Такое обычно делают научно-исследовательские институты, а не университетские кафедры с насыщенным учебным процессом, — это говорит многое об этой замечательной кафедре.

Я приехал в Томск, чтобы Александр Сергеевич на меня посмотрел. Ольги Борисовны тогда не было — она читала лекции в Италии. Через месяц я познакомился с ней, сказал, что меня интересует восточная тема. Она ответила: «Отлично, будем работать». Я ещё пару раз приехал на консультации, и в голове всё сложилось как надо. Быстро сел и написал работу. В 25 лет я защитил кандидатскую диссертацию. Потом даже не думал о продолжении — надо было встраиваться в работу на кафедре Горно-Алтайского государственного университета, но в 2011 году Ольга Борисовна позвонила и сказала, что я достаточно «отдохнул» и что нужно поступать в докторантуру ТГУ.

Докторская — это не просто текст, который в два раза больше кандидатской (у меня кандидатская была чуть больше 180 страниц, докторская — почти в 2,5 раза больше). Но дело не в объёме, а в подходе. Ты должен разработать масштабную тему, и, значит, для этого нужно созреть. У меня ушло, таким образом, десять лет. В 35 я стал доктором наук. Дело не в молодости. Дело в том, что надо работать, любить своё дело и интересоваться перспективными направлениями при поддержке ведущих ученых.

— Теперь давайте сразу туда, где особенно интересно. Париж, легендарная École Normale Supérieure. Как филолога из Горно-Алтайска занесло в кузницу нобелевских лауреатов, где преподавали Пьер и Мария Кюри, где учился и преподавал Жан-Поль Сартр? Они сами вас нашли или вы напомнили, что Сибирь тоже существует?

— Это опять-таки благодаря Томску. Почти все крупные зарубежные проекты с Европой у нас были в коллаборации с ТГУ. Во Франции есть очень крупная, хорошо финансируемая лаборатория LabEx Transferts — Лаборатория культурных трансферов при École Normale Supérieure. Она объединяет разные научные школы университетов и Центра национальных исследований Франции — аналога нашей Российской академии наук. Теорию культурных трансферов разрабатывал знаменитый учёный Мишель Эспань. Это позитивное взаимодействие культур, когда все друг на друга влияют. Теория формировалась на франко-германском материале, а потом они стали взаимодействовать с разными странами, в том числе с Россией — с Институтом мировой литературы имени А.М. Горького в Москве.

Они решили сделать большой научный симпозиум, посвящённый культурным трансферам в Сибири, и обратились в Томск. А томичи сказали: «Нет, у нас есть замечательный Горно-Алтайск, давайте проведём вместе». Это показывает, что университеты сами по себе ничего не значат — они существуют только как сеть коллабораций, личных и профессиональных контактов. Так наука и делается.

Мы провели этот симпозиум на Телецком озере в июне 2017 года. Приехали учёные из Франции, Москвы, городов Сибири. Я был соорганизатором вместе с Мишелем Эспанем и Екатериной Дмитриевой. По материалам докладов вышло две книги: одна в Париже на французском языке, вторая в Москве в издательстве «Азбуковник» совместно с ИМЛИ РАН. А после этого Мишель Эспань на встрече с тогдашним ректором ГАГУ объявил, что приглашает меня читать курсы лекций в École Normale. Так и вышло: я написал заявку, они её одобрили и профинансировали мне двухмесячное пребывание в Париже. Весну я провёл в Париже, а осень — в Бельгии, в Генте, тоже по гранту. Так что 2019 год выдался насыщенным.

— Насколько мне известно, вы жили в квартире с окнами прямо на главный корпус ENS. Что вы видели из этого окна такого, чего не видят туристы?

— Туристы ходят внизу, а я смотрел, как в песне Высоцкого, сверху «на головы беспечных парижан» (смеётся). École Normale — четырёхугольное здание со знаменитым внутренним двориком Cour aux Ernests («Дворик Эрнестов»), старыми деревьями, лавочками. Студенты и преподаватели любят там проводить время. Мне этот дворик снаружи виден не был, но я туда постоянно заходил — у меня был пропуск. Ходил в библиотеку, читал лекции, общался с коллегами. Меня приписали к кафедре германистики. Моим куратором стала профессор Мандана Ковиндасами — германист иранского происхождения. Мы провели совместный семинар на двух языках: я рассказывал о восприятии персидской поэзии в России на английском, она — о восприятии персидской поэзии во Франции и Германии на французском. Пришло много известных учёных, были и студенты.

Улица Ульм, где я жил, — это Латинский квартал, древнейший университетский квартал Парижа. Она в двух шагах от Пантеона, где покоится прах Вольтера и Руссо. Я постоянно видел студенческие акции, движения с лозунгами — студенческую активность, идущую снизу, я очень уважаю. На углу улицы словоохотливый и улыбчивый турок держал кафе, где ежедневно по вечерам собирались студенты и преподаватели. Буквально в соседних зданиях работали Пьер и Мария Кюри, а в лабораториях на этой самой улице в XIX веке Луи Пастер закладывал основы микробиологии. Для филолога здесь каждый метр — история. Мне было важно сидеть в библиотеке ENS, в тех же залах, где когда-то готовился к лекциям Жан-Поль Сартр. Конечно, я не мог не дойти до легендарного Café de Flore на Сен-Жермен. Те самые красные сиденья, атмосфера 50-60-х, где спорили Сартр и Симона де Бовуар... Находиться там — это как прикоснуться к живому нерву европейской интеллектуальной традиции — прямо как в фильме Вуди Аллена «Полночь в Париже». Это настоящий плавильный котёл, где за соседним столиком можно было встретить философа с мировым именем или известного писателя.

— Французские студенты-«нормальены» — элита, знающая себе цену. Они вас проверяли? Был момент, когда пришлось доказывать, что вы не «экзотический гость из Сибири», а учёный, которому есть что сказать?

— Наверное, проверяли. В аудиториях были и русские ребята — магистранты из Москвы и Питера, которые смогли туда пробиться. Вообще, поступить в ENS для француза — это как полёт в космос. В отличие от Сорбонны, куда можно пойти сразу после школы, в École Normale путь лежит через «классы препа» — двухлетний интеллектуальный изнурительный марафон, где отсеивается большинство. Поэтому те, кто выжил и поступил, — это настоящая интеллектуальная гвардия.

У них свой «нормальенский» жаргон, они абсолютно не тушуются перед профессором и готовы к жесткой дискуссии с первой минуты лекции. И мне это чертовски нравится. Наши студенты по потенциалу ничуть не хуже, им просто не хватает этой европейской мобильности. В Париже ты за два часа на поезде окажешься в другом научном центре Европы, а у нас — всю ночь на автобусе до Томска. Но по духу, по умению задавать «неудобные» вопросы наши ребята такие же живые. Главное для студента — не быть зашоренным и не бояться авторитетов.

— Ровно семь лет назад был пожар в Нотр-Дам де Пари. Он совпал с вашей заключительной лекцией в Париже. Как это вообще было? Вы стоите у доски, за окном горит символ Франции, студенты в шоке...

— Я не у доски стоял, а сидел — в ENS финальные лекции приглашённых профессоров проходят в торжественной обстановке, их записывают для архива. Моя лекция на английском до сих пор доступна на сайте школы. Мы как раз закончили, вышли с коллегами и студентами в кафе обсудить итоги, и тут — новости: горит Нотр-Дам. Мы бросили всё и побежали к Сите — от улицы Ульм до собора минут пятнадцать быстрым шагом. Помню это жуткое чувство: небо в дыму, запах гари и оцепление, через которое не пускали. Парижане стояли в оцепенении. Для них это был не просто пожар в здании, а крушение части национальной идентичности. Люди плакали, кто-то начал петь «Марсельезу», кто-то молился прямо на набережной. Это было невероятное, до мурашек, единение людей перед лицом потери великого наследия. Самое поразительное случилось накануне: моя супруга только прилетела в Париж, и первым делом мы пошли именно в Нотр-Дам. Мы успели зайти внутрь, послушать мессу, снять видео... На тот момент мы не знали, что это были фактически последние часы жизни того самого аутентичного средневекового собора. Теперь эти кадры в телефоне — семейная хроника исчезнувшей истории.

— На той же лекции у вас случилась бурная дискуссия с русской студенткой о том, что такое Россия — Запад или Восток. Чем всё-таки она закончилась? И вообще такие дискуссии заканчиваются у филологов?

— Мы спорили азартно, и это нормально. В гуманитарной науке отсутствие окончательной точки — признак жизни: мы постоянно ищем новые аргументы. Как литературовед, я понимаю, что «Запад» и «Восток» — это не столько география, сколько интеллектуальные конструкты, мощные концепты, которые мы сами наделили смыслами. Географически Турция западнее многих регионов России, но в нашем сознании она — «Восток». Россия находится в состоянии вечного цивилизационного поиска, и эта «аномалия» — бесценный дар для нашей литературы. Весь XIX век — это попытка осмыслить наш разворот то к Европе, то к Азии. Но если смотреть на фундамент, я убеждён: Россия — органическая часть европейской цивилизации. Наша литература в том виде, в каком мы её любим, выросла на «европейских дрожжах». Пушкин немыслим без французской поэтики, а наш современный литературный язык начался с подражания лёгкому и живому французскому синтаксису. Но дело не только в стиле. Мы полностью переняли европейскую систему жанров: от элегии и оды до романа. Золотой век русской литературы — это результат того, как в европейские формы, отточенные веками, мы вложили наше уникальное содержание. Даже Достоевский, которого часто считают «почвенником», начинал с перевода Бальзака.

— Помимо Франции, Вас приглашали в Гентский университет в Бельгии, вы работали в Казахстане, читали лекции в топовом вузе Китая — Университете Цинхуа. Также я слышала, что вы сотрудничаете с иранскими учёными из Тегеранского университета. Что ищут в Вас европейские и азиатские вузы? Какую такую «сибирскую оптику» Вы им даёте?

— Наверное, это действительно особая «сибирская оптика». В ГАГУ я вел проект о том, как сибиряки в XIX веке воспринимали восточную политику империи — это взгляд не из имперского центра, а изнутри процесса, из пограничья. Видимо, этот подход и зацепил коллег.

Университет Цинхуа — это «китайский Гарвард», вуз из мировой десятки. Их центр межкультурных коммуникаций сам вышел на меня после ряда публикаций о литературе путешествий с предложением о цикле лекций. Им важно было увидеть, как русский человек описывал Восток. Похожая история с Тегеранским университетом: иранские слависты пригласили меня к сотрудничеству, когда переводили на персидский «Хождение за три моря» Афанасия Никитина. Моя статья вошла в это издание, и теперь мы вместе исследуем тонкие материи — образы восточных женщин в русской литературе от Пушкина до Бунина.

С Бельгией получилась серьёзная институциональная история. Я был приглашён в Гентский университет в рамках программы Russian Platform. Моим куратором был профессор Бен Дооге — величина в мировой славистике, блестящий специалист по поэтике Андрея Платонова. Работа с коллегами такого уровня — это всегда обмен «на высоких скоростях». Наше сотрудничество переросло в многолетнее партнёрство: после моих поездок мы заключили официальный договор между Гентским университетом и ГАГУ. Бельгийским студентам было важно попасть именно к нам, на Алтай, в аутентичную среду. Они приезжали на семестровое обучение в течение нескольких лет, глубоко погружались в язык и культуру, и в итоге это вылилось в совместные научные публикации.

— Вы соредактор коллективной монографии «Сибирь как поле межкультурных взаимодействий» — совместный проект с французскими коллегами. Как Вы считаете: Сибирь для европейского профессора — это научный интерес или всё ещё «вау, белые медведи, шаманы, экзотика»?

— Для серьёзных ученых это, прежде всего, уникальный исследовательский полигон. Они видят в Сибири не «край света», а древний плавильный котёл цивилизаций. Конечно, Денисова пещера у всех на слуху, но для филологов и историков Сибирь ценна как пространство, где веками наслаивались друг на друга культуры и языки.

Наша коллективная монография с французскими коллегами «Сибирь как поле межкультурных взаимодействий» как раз об этом. Очень советую почитать, ссылка есть на сайте нашего университета (кстати, новость о выходе этой книги собрала невероятные для нашего сайта 9700 просмотров — https://www.gasu.ru/university/news/10574/).

Когда французские коллеги приехали на Алтай, среди них были этнографы и антропологи, для которых было принципиально важно увидеть сохранившиеся элементы традиционной культуры. Их первый профессиональный вопрос был: «Есть ли возможность встретиться с практикующим шаманом?»

Мы организовали полноценную встречу. Было профессионально азартно наблюдать, как коллеги проводят включённое наблюдение, фиксируют обряды, записывают детали. Эти уникальные материалы и фотографии в итоге стали важной частью нашей монографии. Мы понимаем, что под давлением глобализации аутентичные практики трансформируются или исчезают, становясь скорее культурным эхом. Поэтому их научная фиксация здесь и сейчас — это наш вклад в сохранение нематериального наследия Горного Алтая для мировой науки.

— Слышали ли Вы нелепые представления о России от европейских студентов?

— От студентов — пожалуй, нет. А вот на бытовом уровне стереотипы порой поражают своей дремучестью. Когда я впервые приехал в Бельгию, хозяйка гостевого дома, узнав, что я из Сибири, совершенно искренне спросила: «Неужели там живут люди?» Я даже не нашёлся, что ответить — смеяться или сочувствовать.

Эти мифы невероятно живучи, они веками транслировались в европейской travel-литературе: Сибирь там часто предстаёт либо как ледяной ад, либо как пространство без истории. Но магия нашего региона в том, что, приехав сюда, люди переживают настоящий культурный шок. Они видят сложное, многослойное общество, которое не вписывается в их шаблоны.

У учёных, конечно, такой зашоренности нет. Коллеги из Европы прекрасно знают, что в Сибири работают исследовательские центры мирового уровня — в Томске, Новосибирске, Красноярске, Иркутске, которые по уровню дискуссий и качеству публикаций ни в чём не уступают ведущим вузам Европы. В науке география вторична — важен масштаб мысли.

— Ваша докторская диссертация посвящена Востоку в творчестве русских писателей и поэтов XIX века. Если объяснять соседу по лестничной клетке: что Фёдор Михайлович, например, про Восток понимал такого, чего мы, читавшие его в школе, не заметили?

— В двух словах соседу не объяснить, но можно попробовать через идею «личного Востока». Для русской классики Восток никогда не был просто экзотической декорацией — это всегда был способ понять себя и Россию. В моей диссертации я как раз доказываю, что «восточный текст» — это не про географию, а про интеллектуальный поиск и поиск национальной идентичности.

Самый яркий пример — Достоевский. Его Восток начался с Семипалатинска, тогдашней южной окраины империи. Ссылка, которая могла стать концом его пути, превратилась в точку духовного перелома. Именно здесь, в Барнауле, врачи окончательно подтвердили его диагноз — эпилепсию. Но Фёдор Михайлович осмыслил болезнь не как патологию, а как сакральный знак. Он знал, что в восточной традиции это «священная болезнь», которую приписывали пророку Мухаммеду. Так через Восток Достоевский пришёл к своему пророческому самоощущению: «эпилепсия абы кому не даётся».

У других классиков был свой вектор. Для Пушкина Восток — это «южный текст» Крыма и Кавказа, территория личной свободы и соприкосновения с миром ислама, который помогал ему взглянуть на Россию со стороны. Для Гончарова же, после его кругосветки на фрегате «Паллада», Восток стал полем столкновения цивилизаций: он пытался понять, где заканчивается европейский рационализм и начинается восточная созерцательность.

Особняком стоит Лермонтов. Для него Восток — это Кавказ, ставший пространством абсолютной свободы и экзистенциального вызова. В «Герое нашего времени» и восточных поэмах Лермонтов вывел Кавказ за рамки простого описания природы. Он превратил его в «священное место», где человек сталкивается с Богом, судьбой и первозданными страстями. Его Восток — это всегда пограничье между жизнью и смертью, между цивилизацией и вольной стихией.

Совсем иную оптику мы видим у Чехова и Бунина. Чехов поехал на Сахалин за суровой правдой жизни, а возвращался морем через Цейлон и Индийский океан, фактически увидев весь масштаб планеты. Бунин же искал на Востоке метафизику — он месяцами путешествовал по Египту и Палестине, пытаясь найти в древних песках ответы на вечные вопросы о жизни и смерти.

В итоге каждый из них видел «свой» Восток, но из этих осколков сложился мощный единый текст, который до сих пор определяет то, как мы, русские люди, ощущаем себя между Европой и Азией.

— Вы ввели в научный оборот понятие «восточный текст русской литературы». Что это такое и зачем нам, обычным читателям, об этом знать?

— Когда я начинал заниматься восточной темой, некоторые преподаватели искренне недоумевали: «Восток? Русская литература? А что у нас такое есть?» Думали, это маргинальная тема. Но любой широко образованный человек знает, что восточная тема — одна из центральных в русской литературе. Россия, осмысливая себя как особую цивилизацию, не могла не заметить, что большая часть её территории расположена в Азии. Голова у России в Европе, а всё остальное тело — Восток, где неясна граница «русского» и «нерусского».

Тут важно понимать специфику того, как мы осваивали Сибирь. Это не было колонизацией в классическом европейском смысле. Как писал Николай Ядринцев, здесь происходило взаимное прорастание. Русские переселенцы жили рядом с местными народами, перенимали их быт, привычки, слова, даже черты характера. То есть в Сибири русский человек сам становился наполовину «восточным».

Этот факт осмысления проходит красной линией через всю литературу. Нет ни одного крупного русского писателя, который не затронул бы эту тему в XIX веке. Восточный текст — это огромная совокупность всего сказанного о Востоке в русской литературе, тысячи текстов.

— Вы как-то сказали, что филолог — это фермент, без которого общество зачахнет. Красиво. А теперь честно: общество-то чувствует, что чахнет? Или филолог сегодня — голос в пустыне?

— Общество живёт внутри тех смыслов, которые оно получило в школе, из книг или медиа. Но эти смыслы не возникают из ниоткуда. Наука — филология, история, философия — берёт живую стихию языка и превращает её в интеллектуальный стандарт. Мы формулируем понятия, которыми люди потом описывают свою жизнь, даже не задумываясь об их происхождении.

Язык сам по себе — это природное явление, как лес. Но литература — это уже возделанный сад. Национальная литература — это высшая форма развития языка, его предел. В ней зафиксированы все наши коды и ценности. А филологи — это те, кто понимает, как этот сад устроен, как он растёт и почему без него мы превратимся в дикарей.

Когда меня спрашивают про практическую пользу по сравнению с вирусологами или инженерами, я отвечаю просто: мы работаем с «прошивкой» человека. Куда бы он ни полетел, на Луну или Марс, он возьмёт с собой свои тексты, свои смыслы и свой способ понимать мир. Мы храним и настраиваем этот инструмент, чтобы человек оставался человеком.

— Услышав всю историю о Ваших путешествиях, мне интересно: Вам никогда не хотелось плюнуть на всё и уехать в столичный вуз — там и высокие зарплаты, и статус? Или Горно-Алтайск держит чем-то, чего в Москве не купишь? Либо вас не тянуло остаться в Европе? Париж, карьера, круассаны...

— Любой учёный хочет быть там, где есть гранты, лаборатории и движение. Это нормально. Но я много где был, и меня всегда тянуло обратно. Может, это «детская травма» в хорошем смысле, но Алтай для меня — земля обетованная. И я ведь не один такой: сюда тысячи людей едут в поисках смыслов. Значит, здесь есть что-то, чего не купишь в Москве или Париже.

К тому же современному гуманитарию для работы достаточно ноутбука. Мировые библиотеки сегодня открыты онлайн, мне не нужны реактивы или адронный коллайдер. Главное условие — чтобы не мешали работать и не строили «китайских стен». Наука сегодня — это сеть. Блокировать контакты, обмены или соцсети — значит убивать науку. Учёному нужно ездить, дышать разным воздухом, но иметь место, куда он всегда возвращается. Для меня это место здесь.

Сейчас я преподаю не только в ГАГУ, но и в Барнауле, и в Самаркандском университете в Узбекистане. Коллеги в Самарканде находят возможность приглашать профессоров со всего мира, чтобы их студенты получали самое передовое знание «из первых рук». Это правильный путь. Я очень хочу, чтобы и у нашего университета была такая же возможность. Чтобы не только я ездил в Цинхуа или Сорбонну, но и к нам в Горно-Алтайск могли приехать профессора из Парижа, Ташкента или Пекина. Чтобы наши студенты на Алтае чувствовали себя частью большой мировой науки.

— На одном из интервью Вы сказали: «На окраине России можно вырасти в специалиста мирового уровня — было бы желание». А теперь добавьте ложку дёгтя: без чего ещё точно не получится?

— Я частично уже ответил. Для гуманитария часто достаточно тех источников, что под рукой. Но не хватает развитой библиотеки. Книги хочется читать не только с экрана. Студенты должны иметь возможность видеть самые крутые исследования у себя в вузе. Надо вкладывать в библиотеки огромные ресурсы, чтобы, протянув руку, ты мог взять книгу, изданную в Китае, Франции, Америке.

Нужна научная «движуха» — постоянные мероприятия, обмен. Нужен свободный доступ в интернет ко всем необходимым ресурсам. И нужно показывать студентам, что быть учёным — это круто. Я в детстве мечтал путешествовать. Сейчас я езжу не как турист, а как приглашённый профессор — и это совсем другое дело, согласитесь?

— Вы знаете английский, читаете по-арабски, понимаете казахский. Когда в последний раз эти навыки пригодились Вам не на работе, а в быту? Может, торговались на базаре или переводили инструкцию к кофемашине? Расскажите про такой случай.

— Это постоянно. В нашем регионе мы всё время взаимодействуем с тюркскими языками. Когда понимаешь один, худо-бедно понимаешь и другие — и уйгуров, и алтайцев. Приятно понимать, что вокруг происходит, а не просто моргать глазами. Когда говоришь с людьми на их языке, показываешь уважение к культуре, к историческому наследию. В Казахстане я стараюсь везде говорить на казахском: «Сәлеметсіз бе, мынау қанша тұрады?» и т.д.

Английский же — это база. В Гентском университете я спросил лаборантку кафедры, на каких языках она говорит. Она перечислила: родной нидерландский, далее — французский, английский, и ещё учит итальянский. И это лаборантка, а не профессор. В Европе это норма — знать несколько языков.

— Поделитесь: что Вы читаете сейчас для души? Не для лекции, не для статьи, а просто, потому что не можете оторваться.

— Сейчас приходится очень много читать по гранту — научную литературу, литературу путешествий на английском, французском, немецком. Для души времени мало. Из последнего: перечитывал внезапно Гоголя «Мёртвые души» — у него невероятный язык. Бунинские рассказы. Тургенева «Отцы и дети» перечитал с совершенно другим взглядом. Из современных авторов очень нравится Владимир Сорокин. Кого-то он раздражает, но я ценю его постмодернизм, деконструкцию русской литературы, его смелость и языковые эксперименты. Сейчас собираюсь прочитать его новую книгу 2025 года — как найду хоть немного времени.

— Давайте фантазийный вопрос. Вам звонят и говорят: «Павел Викторович, вот Вам год, бюджет и полная свобода — делайте любой проект». Что бы вы придумали?

— Если бюджет серьёзный, я бы сделал настоящую лабораторию цифровой гуманитаристики. Это самое трендовое и прорывное направление в гуманитарных науках. Оно предполагает навыки не только филолога, но и программиста. Я активно этим занимаюсь, сейчас с помощью нейросетей можно всё делать гораздо быстрее. Программирую на Python — он удобен для массовых подсчётов языковых единиц. Недавно написал программу, которая ищет в интернете полнотекстовые источники, скачивает их и показывает, где упомянуты нужные мне сибирские этносы. Разве не здорово жить в такую эпоху?

Если бы были ресурсы, я бы сделал масштабный проект по картографированию. Можно было бы, например, оцифровать всю алтайскую литературу, сделать цифровые архивы, откомментировать, создать интерактивные исторические карты. Но на это нужны очень большие деньги.

— Все считают, что филолог — это человек, который читает медленно и поправляет ударения. Что из этого про Вас правда, а что — наглая клевета?

— Меня раздражают люди, которые поправляют меня или кого-то другого. Язык — живая стихия, она не ограничивается нормами. Норма подвижна: что считалось правильным в XIX веке, сейчас дикая архаика. Писать грамотно — одно, а быть крючкотвором и «докапываться» до всех — другое. Настоящий филолог так делать не будет. Так делает любитель, который пытается показать свою грамотность.

В интернете вообще другая ситуация. Знали ли вы, что заканчивать сообщение точкой в мессенджере — это грубо? Точка показывает категоричность, конфликтность. Социальные сети свободнее, там можно вообще без знаков писать. А любители «филологии» будут возмущаться: «Пишешь безграмотно!» Это просто непонимание вопроса.

Филолог — это человек, который профессионально пытается понять другого человека с его языковой природой. Ежесекундно на планете создаются миллиарды текстов. Нам всегда есть чем заняться помимо придирок друг к другу.

— Наша беседа подходит к концу. Представьте: это интервью читает первокурсник, который думает: «Круто, конечно, но мне такое никогда не светит». Что вы ему скажете?

— Я закончил школу в райцентре Алтайского края и тоже никогда не думал, что буду читать лекции во Франции на другом языке. Откати назад — я бы в это не поверил. Свою дипломную работу я писал от руки, под разлиновку, а сейчас мы не представляем жизни без технологий, искусственного интеллекта, Python. У меня было гораздо меньше возможностей, чем у нынешнего первокурсника. Всё, что отделяет его от мечты, — несколько лет упорного труда. Из Горного Алтая люди постоянно уезжают учиться и работать в Европе, Америке, Китае. Выучить язык сейчас может каждый — куча приложений для этого есть у каждого в кармане. У меня был только учебник и книги на английском. Теоретически любой нынешний первокурсник достигнет того же или большего, если приложит усилия и просто захочет. У него есть все возможности. Поверьте. А я в любой момент помогу.

— Спасибо!

Беседовала Роксана Садуакасова, студентка 413 гр. ИФФ


Просмотров: 97